1984-1995  |  1995-2004   |   фотография

В период плавного паденья...
ИВАН-КУПАЛА
СОНЕТ №1
СОНЕТ №2
АФРОДИТА
Ветви деревьев, облитые битумом...
ЗАТМЕНИЕ
ВОЗДУШНЫЙ ЗМЕЙ
НОЧЬ
Пляжа оранжевая краюха...
СЕНТЯБРЬ
Сколько разумного сеяно...
Я пришёл не туда, куда шёл
...
НОЖ
Я увидал паренье двух стрекоз...
Я у женщин учился игре погребальной...
Дух отступает...
Моё сердечко запинается...
Запястье окольцовано нуждой...
Меня успокоит лишь люлька купейной каюты...
Когда душа моя спала...
Я долго сам себе читал...

    Я буду плакать в Новый год...
Возьми свою виолончель...
Одну и ту же музыку...
В тот год была объявлена война...
Прогнившую доску читаю наизусть...
Улетающие деревья...
Я плоть твою гублю и душу мучаю...
ГУАЯБЕРА
Дни скользят, шуршат, скрежещут...
ТЕЛЕФОН
Сижу на кровати, упёршись взглядом в пол...
Нехотя плохо. За шторами птица...
На уровне крестов и куполов...
Смотреть на мир с седьмого этажа...
ПЕЧАТЬ
Я плющу нос о толстое стекло...
Все трудней и трудней быть нищим...
Звезда проклевывала ход...
Моя Америка надгробий...
Он вновь приходил...
Каждая зверюшка – щенок, лисичка, хрюшка...
На седьмое я стал скучать...
Капля слез перед гирей горя...
Какие незнакомые места...
"ЗВУК". Драма.


 


В период плавного паденья
мы падаем с тобой вдвоем.
Мы слышим – чей-то хор поёт,
и чуть мерцает горизонт,
как свет из-под закрытой двери.

В период плавного паденья,
сквозь опахала тихих птиц,
мы видим – сонных смерчей тени,
как океанские растенья,
дрожат в объятиях зарниц.

Мы пролетаем синий шар,
наполненный теплом и светом.
Мы, как зеленые кометы,
несёмся, искрами шурша,
и понимаем, что при этом
перерождается душа.

И снова щупальца смерчей
ошаривают плёс пустынный.
И это – наши пуповины,
воронки жизней и смертей.

И опахала тихих крыл
проходят сквозь тела нагие
и, словно погружаясь в ил,
мы шепчем что-то, как немые,

и в этой хриплой пустоте
песчинкой, каплею, судьбою,
сквозь перетяжки всех смерчей –
часов с протяжным тяжким воем,

в период плавного паденья
мы падаем с тобой вдвоём.
И небо милость подаёт –
медяк бросая в гулкий свод
на сирой паперти Вселенной.





ИВАН-КУПАЛА

Соловьи и ивы,
розовый песок.
Робко, торопливо
сброшен поясок.

Стопы ступят в воду,
рябь свершит обряд –
словно кольца, годы
нас соединят.





СОНЕТ №1

Я не смогу коснуться тела
и камертона стройных ног –
я знаю, отзвук запоёт
неведомый и запредельный.

И появившийся извне,
тягучий, призрачный и тонкий,
сошьёт нас вместе, как иголкой,
звучащих на одной струне.

Ткач и швея – узор, стежок
в орнамент тёмный и старинный.
Снуёт игла, скользит челнок

и вот, сменяя ночь, Восток
переступает за порог,
как евнух с опахалом дивным.





СОНЕТ №2

Рассвет на тонких ноготках.
Едва заметен на мизинце,
на безымянном чуть лучится,
на указательном – впотьмах.

Но полукружье на большом
восходит в пасмурном сверканье,
чтоб отразиться в зазеркалье
и вновь исчезнуть за холмом.

Когда меня ты окружаешь
чередованьем этих фаз,
я знаю – пробил звёздный час,
смотря в глаза твои раскрыты,
увидеть, как крута орбита
судьбы, преследующей нас.






АФРОДИТА

Ветер тянет облака
потихоньку, но настырно,
солнце светит в полнакала,
яхты невпопад застыли,
птиц тяжелых полувзмахи,
приторная томность жестов,
оглушенные собаки
от людей отдельно шествуют,
вяло квакает буксир,
тает в вазочке пломбир,
полупьяна и капризна
жмётся к пароходу пристань,
одинокий бакен как
красный шутовской колпак…

Тут льняные кудри как-то
попадают в угол кадра!
Сталь, местами запотелая,
вдруг напоминает тело!
Странно – два знакомых кома
старятся не по закону –
холод и объёмы в вазе
убывают раз за разом…
Зрелость,
                резвость,
                              дерзость,
                                              детство,
бугорки в начале действа –
вот – ты и не родилась…
Только пенный след на стали…
«Всё! Покушали – и – встали!»
Воробей, стервятник старый,
ест остатки, накренясь…

Всё немного беспокоит,
хоть знакомое такое:
блики, липнущие к окнам
и на жёлто-сером – охра.
Всё летит сквозь пух июньский,
всё разрозненно и вместе!
Так в ночи, легко и грустно,
всё летит сквозь пух созвездий.





Ветви деревьев, облитые битумом.
Лампа показывает: дождь со снегом.
Здесь, на пороге тихой обители,
хочется сделаться чьим-то соседом!

Чьим-то соратником и собутыльником,
молча сдувающим с пива пену.
Хоть на полчасика с непобедимою
жаждой общения сокровенного…

Рыбка-желанница, хватит жеманиться!
На, оторви плавничок леденцовый! –
Жир золотистый, янтарное маслице –
пену сдувай и восторженно цокай…

Нет. Пробасит пароход на излучине,
напоминая о веке подлейше.
Ну, по последней? Это по случаю
нам, бедолагам, достался подлещик…

. . . . . . . . . . . . . . . .

Опрокинутая скамейка
роет наст обломками-бивнями.
Дождевые капли стекают
по обломкам седой слюной.
Становясь на свету зрачками,
они зрят и дико и дивно!
Через миг улетая в мрак.
Ноздреватый и неживой.






ЗАТМЕНИЕ

Пора молиться на закат,
Встречать рассвет протяжным воем,
Без устали творя обряд
Под фантастической чадрою.

Она покроет старый брод
У синих вётл и с ними вместе
Исчезнет расписной народ,
Живущий в светлых перекрестьях.

Исчезнет месиво коряг,
Обнявших смоляное днище,
Где никогда не свистнет рак,
Как Лаокоон в другом обличьи…

Лишь только смена солнц и лун.
И рыбью кости минаретов
Искрясь, чернеют против света,
И исчезают среди дюн.



 


ВОЗДУШНЫЙ ЗМЕЙ

Разваливается музыка моя…
Летят куски, какие-то ошмётки…
Хруст ткани, только что живой, шипенье
огня, расставшегося с плотью, пыль
и пальцы арматуры под бетоном
ещё шевелятся…
Проносятся мгновенья всех времён,
запечатлённые в холсте и камне:
Помпеи, Пиза, Троя и княжна –
балтийская Даная, вместо Зевса
впускающая Посейдона…
А дальше паволока, паутина,
налёт на окнах, пыль на зеркалах,
иконы в трещинах и тёмная патина
на бронзовых языческих богах…
Разваливается музыка моя…
Хоругвью вниз течёт…
Какой-то крестный ход, лес древков.
И тут же алебарды – казнь стрельцов
у красных стен кремлёвских. Снова древки –
Веласкес. «Сдача Бреды». Штиль и шторм.
Шипя, штандарты лижут камень.
Куранты. Ряд окон, смежённых штор,
задёрнутых могильными руками…
Разваливается музыка моя…
Невыносимый холод. Страшный. Страшный! Хруст
не умолкал! Суставы
прекрасных сосен вырваны из почвы.
Повсюду трупы вязов и дубов,
линчеванных, растерзанных на части.
Разваливается музыка моя…
Нет, незачем закатывать рукав
у клёна, тополя с невыносимой стрижкой.
Их вены изуродованы, их
стращали лучевой болезнью, где
ткань расползается, смердя, по швам
и вдруг
раскормленные сутенёры
жирный
шрифт
кладут
как клали
на бумагу,
которую сварили из берёз…
Разваливается музыка моя…
Нет… Не вернуться к мраморным скрижалям,
не вырвать жала – мы скорее пчёлы,
чем змеи или скорпионы, хоть
и в глине, заколдованной огнём,
не выдавить таинственные клинья
и не наполнить смыслом, словно соты…
Разваливается музыка моя…
Рецепты все испробованы, но
один остался – запастись бечевкой,
солёным огурцом, ржаной краюхой,
из старой книги срисовать богов,
перенести на кальку и приклеить
её к сосновым рейкам золотым.
И, не будя детишек и жены,
уйти в луга. И в тишине полудня
услышать звук как исцеленье нудный.
Протянутый тебе из вышины.




НОЧЬ

Ночная аллея пуста.
С неба сочится свет.
Бабочка Мёртвая Голова
исполосовала подол плаща
о ветви, о ветер, сведя на «нет»
поиск алеющего куста.

Ночная аллея изо льда!
Узор ускользает из-под ног.
Если бы всадник пронёсся оттуда – сюда,
он бы вспыхивал, как мотылёк!

Узор ускользает из-под ног.
Аллея – как леди в гамаке!
Бабочка Мёртвая Голова спешит,
запахивая шлафрок,
сжимая пакет в другой руке.

Она спешит, но пакет – пуст.
Как ночь, как аллея, как звёзд свет.
Бабочку ищет терновый куст,
любые поиски сводя на «нет».




Пляжа оранжевая краюха,
Старый щербатый тесак прибоя…
Это, как нечто абсолютное,
недосягаемо беспокоит.

Большего желать и немыслимо!
Только нарушив сговор с судьбой,
эту краюху хочется выноздрить
твоею маленькою стопой.

 



СЕНТЯБРЬ

Спускаясь в разомлевший сад,
пергаментных прошений полный,
оставив за собой угрюмый гомон птиц,
я вижу, как встают хрустальные колонны
и как мерцает лист, планирующий ниц.

«Позолоти, родной!» – цыганка тосковала,
прямоугольник плеч скрывая под платком.
Чугунная ладонь простёрлась с пъедестала
с юродивым своим кленовым пятаком…

Пурпурный бархат ложь, лепнины позолота,
вчерашние смычки – как теплая зола.
Галёрка кашляет, надеется на что-то,
и в этой тишине – последняя пчела.




Сколько разумного сеяно, вечного дарено…
Выше флажок, лебедёнок с судьбою Христа!
Будет и Леда и старая, милая Дания
с небом, простёганным крепкими нитями стай.


 


Я пришёл не туда, куда шёл.
По ступеням – с заступом – свет – тень.
Как уютно поскрипывает ремешок,
той заветной двери песня петель.

У заветной двери поёт пёс.
Серенада жизни о трёх голов.
Из басовой пасти – любовь до слёз,
а из прочих – до пепелищ и гробов!

Чайки кружат над белым кораблём.
Чайки белые знают, чего хотят! –
Мякиш хлебный поймать над самой волной.
И опять повторить всё. Повторить опять.

 




Моё сердечко запинается,
идя по тропке захудалой,
и вот доска моя кончается
за этой серо-сизой далью.

Бычок с головкою рогатою,
ты ноздри дуешь вдохновенно,
но черная доска проклятая
качается от дуновенья.

Качается, не как качаются
в густом бору деревьев кряжи,
а как за пьяною корчагою
все корчатся, как будто пляшут…

И вот удары в пальцах крошатся,
как крохи черного сухарика,
и вновь доска моя хорошая
тропой становится ухабистой.

И мой бычок с головкой грузною
пытается уйти подальше,
стреноженный тугими узами
своих сосудиков горячих.


 


НОЖ

Передо мною перочинный нож,
положенный на писчую бумагу.
Из дерева с чешуйчатой текстурой
я делал ручку несколько ночей
другим ножом – осколком от пилы…

Само собой решилось, что сюда
придутся кстати клёпки из латуни.
И я их сделал, отполировав
о грубое солдатское сукно.

И вот он ожил, перочинный нож,
сверкающий подковкой для цепочки,
напоминающий мне «чёртов палец»,
который в детстве я таскал с собой.
(Потом учитель физики сказал,
что это молния рождает из песка
овальную поверхность цвета охры).
А всё казалось – косточку плода
прекрасных пальм, неведомых Земле,
мне дал сосед с шестого этажа…
Но молния – но молния осталась!
И в забытьи качая на руке
отполированный прибоем камень,
я чувствовал, как надо мной встаёт
мгновение, рождающее форму…

Зачем, зачем я делал этот нож,
вернее переделывал, крошил,
зализывал ему края и старил,
как будто он принадлежал не мне,
но многим поколеньям до меня?!

Ведь им не выделать сырых воловьих кож,
не срезать тростника и этой мягкой сталью
не очинить пера. И мир не поменять.


 


Я увидал паренье двух стрекоз,
падение двух тел, скрепленных болью.
Первомонах, забывшийся от слёз,
Когда-то этот бой назвал любовью.

Он видел, как они летели, как
Луга и облака зрачки накрыли!
Он слышал, как могучим ритмам в такт
Звенели золотые арфы крыльев...

Вдруг - берег, вплавленный в хрустальный день,
Трибун смятение и в небе - взрыв хвостатый!..
Ему открылся неземной удел обугленных двух тел,
Послушных и усталых...

И новый знак он произвел на свет!
В нем сочетались женственность и сила.
Меня учили - это буква "Ферт",
Мефодий и Кирилл, вторая тыща лет.
Нет! Это взгляд сетчаток стрекозиных!




Я у женщин учился игре погребальной,
грудь кромсал для охоты на зверя и птицу.
Сколько лет этот мир от меня закрывала
паранджа из атласных волос кобылицы...

Эти нежные, нервные девичьи руки,
этот взгляд вникуда, эти губы сухие.
Я, как губка, впитал непонятные звуки
душ немых, заполнявших сосуды тугие.

У костров мы сидели и пламя играло
на белках воспалённых и каплях жемчужных,
и июльская ночь на Ивана-Купалу
нас несла через будущий холод и ужас.

И уже я с сиренами в узкой триере,
и зовёт Одиссей: "О, пристаньте, пристаньте!"
Но гребцы мои стройные глухи и немы.
Я за них расскажу о Гомере и Данте.

Так мы плыли. Смеялись и тут же рыдали.
Напивались, тугие сосцы разминая,
и остатки под солнцем отбеленной ткани
мне несли, чтобы их исписать письменами...

И сейчас я плыву на усталой триере.
Мои спутники - спят. Нет ни штормов, ни штилей.
Океан отражает небесные сферы.
В небесах отражаются брызги дельфиньи.



Дух отступает. Тень. Темно.
Но он как океан вернётся,
пока жужжит веретено
и пряжа Ариадны вьётся.

Он позабудет про меня,
про эти камни и деревья,
про эти проблески огня
в синеющем вдали селеньи.

Про эту стёганую мглу,
укутавшую всю долину,
про эту ловкую луну,
латающую оба мира…

Дух отступает… Навсегда?
Наверно. Для меня - наверно.
Какая разница, когда
он явится меня наведать?

Ведь уступая каждый раз,
он, возвращаясь, видит только
зияющие лунки глаз.
И льда холодного осколки.




Запястье окольцовано нуждой,
нехваткой, скоротечностью и тленом.
И, словно пояс верности Вселенной,
ты ощущаешь Гринвич золотой.

Галерные свирепые рабы,
животные, бредущие вкруг оси,
окованы безбрежием равнин
и взмахами размеренными вёсел.

Глаза-галеры вёслами ресниц
сшивают дня лицо с изнанкой ночи.
И капли слёз, срывающихся вниз,
взрывают океан и время точат.

И точит дождь оконное стекло,
и точат черви древо под корою,
и эта вязь – восточное письмо,
как бы моей становится судьбою…

Но вот уже сменили жернова
и разложили полдень, словно складень,
и буйволы, мечтая о прохладе,
качают солнце на своих рогах.


 

Меня успокоит лишь люлька купейной каюты
с убогим уютом и светом полуночных станций.
С её простынями – пелёнками взрослых младенцев,
с игрой погремушки в стакане с двумя ободками…
И в окна, залитые тусклым сияньем равнины,
войдёт незаметно дельфинья игра перелесков,
и лески провиснут и взмоют, вальсируя стройно,
и месяц своим ноготочком пройдётся по арфе!..
Какая высокая нота в родном алфавите,
в таких незнакомых словах, почему-то понятных.
Какие поэты играют со мною в бирюльки,
садятся на краешек и как ребёнка целуют…
Всё будет, всё будет и небо зальёт бирюзою!
И люди вокруг обретут голоса и привычки.
И каждое слово и жест их останутся в прошлом.
Как эта позёмка за хрупкой оконной слюдою.




Когда душа моя спала
и маялась в хрустальном свете
басовым ключиком в квартете
стихий высоких и добра,
когда я плотью проминал
тугую пелену пространства
и безотчётно прикасался
к началу всех своих начал,

сгущался завязи комок,
звучал во мглистых кронах ток,
туман скрывал худые ветви,
и, растревоженные ветром,
стволы давали вязкий сок.

Когда душа моя спала,
свернувшись в гамачке сосудов,
и всасывалась в них – оттуда
шёл бешеный поток тепла,

шаги в пустынном коридоре
на миг впустили ранний гам
и пыль, взвихрённая подолом,
взлетела гордо, как орган!

О, крошечный зверёк – звонок!
Дробился в окнах жёлтый скок,
со сна потягиваясь вяло,
стволы вставали из тумана,
и, повинуясь воле мамы,
черны, небрежны, полупьяны
валились ягоды в кулёк.



Я буду плакать в Новый год,
И капля, маленькой улиткой,
Оставит след смешной и липкий
И к подбородку подползёт.

Она прожжёт моё лицо,
Насквозь, как листик виноградный.
И вот шум моря за оградой,
Могильный стол с плохим винцом,

И на лиловый кипарис
Прибой наматывает пряжу.
И море тянется от пляжа
И кипой запахов парит.

И мы сидим, сидим, сидим…
Как будто впрок – на месяц, на год.
Хмель колобродит в Аю-Даге,
И я качаюсь вместе с ним.

И мы сидим, сидим, сидим
И разливаем аккуратно…
Я буду плакать под Куранты.
Мне Новый год напомнит Крым.



Возьми свою виолончель,
сыграй мне траурно-протяжный
мотив. Ни мой, ни твой – ничей.
Про жизнь и смерть и вечные их тяжбы.
Про непомерный груз улик,
про скрип дубовых половиц,
про то, как мой родной язык
сказал на цыпочках цыплёнку – «Цыц!».



Одну и ту же музыку
не вступишь дважды.
Не утолится жажда
одной водой.
Одно и то же слово, фраза
претит два раза,
и мы живем так розно, разно
с тобой, тобой…
И вот скупеет рыцарь
и сохнет Моцарт,
и черт свое копытце
в водице мочит.
И там, где крест намечен,
где своды, звоны,
там алый полумесяц
и крест червонный.
И вот уж шепчет некто:
"А как же слово?!"
И близки континенты
как до разлома.
И божество из бронзы
в тиаре белой
стрелу "ПОВЕРХНОСТЬ-ВОЗДУХ"
готовит в дело.
И вот отходит крейсер,
взлетает "Боинг",
и на экране крестик –
"готовность к бою",
и божество из бронзы
в тиаре белой
стрелу "ПОВЕРХНОСТЬ-ВОЗДУХ"
пускает в дело…
А моря покрывало –
здесь нимфы пели.
Как сладко здесь бывало
галеры телу.
Дедал с мечтой во взоре
убил Икара.
В одно и то же море
не кинуть камня.



В тот год была объявлена война.
Я шел по городу грифонов.
Мерцающая пелена
скрывала фризы и фронтоны.

Коричневый смычок моста
подрагивал в когтях косматых,
снимая с мятого листа
свою мелодию распада.

В тот день была объявлена война,
и факелы зажглись неукротимо,
как золоченые крыла
врастая в позвоночник дыма.

Весь город был посажен на иглу,
и струны черные, от крови багровея,
струили под смычками, как судьбу,
спиральную галактику Равеля.

В тот день была объявлена война.
Лишь много позже, в мраке дома,
я вспомнил, как плела волна,
сворачиваясь в кольца, омут
шестнадцатого января.



Прогнившую доску
читаю наизусть.
Вокруг шуршат плоды,
свивая губы в банты.
Я вторю им немым
полудвиженьем уст . –
Так мы читаем вслух
простые баю-байки.
Сухой и чуткий сон
бамбуковых чащоб –
крапивы, бузины,
шиповника и мака.
Забывшаяся жизнь
примята колесом,
и дым впитался в дом,
оставив горький запах.
А в медленном ручье –
подобия лекал. –
Безумный геометр
торжественно и плавно
вычерчивает круг,
но тленья тень легла
на колдовской набор
в замшелой готовальне.
Задернут бархат тин.
Седой скупец-валун
разглядывает клад:
ресфедров, балеринок
и брачный танец их,
непостижимо как,
рождающий в конце
спряжения искринок…
Прогнившую доску
читаю наизусть.
Молекул серпантин
и конфетти молекул.
Как будто в черный пруд
багряно-желтый куст
кидает, уходя,
скупую горсть
монеток…




Улетающие деревья
прихорашиваются, чистят перья.
Хлопнут крылья небесной дверью,
пропустив сквозняк опушенный.
Корни-гнезда, ливни-решетки
не удержат в почве теперь их.
Только вспыхнут, меж туч мелькая,
блики – отклики зазеркалья…
Тяжелы рукава девичьи.
Полумир лежит перед каждым.
В них мерцают сумрачным газом
чьи-то облики и обличья.
В давнем прошлом плывут бутоны,
в настоящем летят воланы.
Полувзгляды девичьи томны,
полувзмахи девичьи плавны.
Помнишь, ствол верещал в ладонях?
Холодил их осенний ветер,
в углубленье, от трута темном,
вызревали плоды столетий.
Искры вечности, комья праха,
улетайте, дикие птицы!
Уже клонится день на плаху,
чтобы снова зарей пролиться.



Я плоть твою гублю и душу мучаю.
За что же, как юродивому – мне
протягиваешь ты звезду падучую –
алмазный след на матовом стекле



ГУАЯБЕРА

Гуаябера,
                 гуаябера –
                                мотив батиста –
                                                        тончайшей ткани.
Из океанской
                       соленой пены
                                               тебя соткали
                                                                    искусниц губы.
Гуаябера,
               гуаябера –
                             так в водопаде
                                                      темнеют камни,
как тело гаучо
                       проступает
                                        сквозь переливы
                                                                   легко и грубо!
Гуаябера,
                гуаябера!
                             Как буря в парус
                                                        в пору муссонов,
в тебя врывались
                               литые груди.
Их вздох
              протяжный
                                 и трав
                                            кипенье
опять сливались
                            в мотив нехитрый...
Гуаябера,
              гуаябера!
Что цвет твой белый
                                   без цвета битвы?!
Иль ты не знала,
                            гуаябера,
                                           как хороша ты
                                                                   в крови багряной,
когда свинец
                      или сталь
                                     сшивают
                                                    тебя
                                                           иглою своей
                                                                                 горячей?..
В игре опасной
                          два раза кряду
                                                   не удавалось
                                                                       познать удачу...
Тебя снимают,
                        гуаябера,
и брат твой сводный –
                                     прощальный саван
укроет гаучо
                    в час последний.


И скроет птицу
                        в огромном небе.



Дни скользят, шуршат, скрежещут.
В длинной лодке Шурале
правит бал хвостом зловещим.
День плывет, как буква "Щ".
День хлестает мне по окнам,
день швыряется известкой,
выжигая на стекле
множество шипящих "Щ"…
Карандаш скрипит гнусаво –
хочет вывести из мрака
призраков былых ночей!
Но трепещут Ш и Ч –
"Щ" выходит на бумагу.
"Щ-и-и-е" – хоромы расписные,
"Щ-и-и-е" – замочки подвесные –
не сбежать…
Не сбежать – поводит рыльцем –
тут ли, здесь ли, жив ли, цел?
Обломать бы ей копытца,
превратив обратно в "Ц".




ТЕЛЕФОН

Прочь, изыдь, Сатана!
Как дрожит в вожделеньи
завиток за спиной,
уходящий в туман!
Эта магия цифр,
этот сон превращений,
эти звоны оттуда
на зовы туда.

Он бывает невесел.
Рога – под цилиндром.
Со зловещей улыбкой
его приподняв,
он тебя проведет
по слепым лабиринтам,
где щебечут цикады
в цветных проводах.
Вдоль по бронзовым змеям,
мимо барышень-кукол,
ткущих странный орнамент
меж грубых основ,
где когда-то шипел,
матюкал и аукал
человек, постигающий время
с азов.
Он разложит расценки шести континентов,
вынет книжицу – бархат, тяжелый оклад.
Там – по краю страниц – золоченые метки,
как горящие вехи, ступенями, в ад…
Детский голос, забытый, за миг повзрослевший.
Что там? Ветер на стенах раскачивает огни?
Или сумерки скрыли знакомые вещи?
ли все незнакомо, звони – не звони…
Или стертые цифры – казенные ласки,
многозначные клейма на звенящем плече,
проступающие, несмотря на каленые лезвия, ластики
и прерывистое дыхание просмоленных бичей.
Или серая, сонная Малая Невка,
застекленное здание на берегу
и байдарки, скользящие, как водомерки.
И звонки, уплывающие по одному.

И когда опускается, как пожарный занавес,
смерть, отделяющая зал от игрока,
слышится шепот: "Иди к телефону и заново,
                                                                        заново
набирай, набирай после длительного гудка".





Сижу на кровати,
упершись взглядом в пол.
Что там Роден…
Мне дали несколько точек опор.
Это спасло мир от бед.

А за окном свистит ЧасПик –
чуткий малый.
Ему хорошо, - он – привык.
Я – Камала.
(Девчонка Камала была мала,
когда попала к волкам.
А люди Камале жизнь сломали!
Словам учили, словам…)

Сло-вам, сло-нам… Лишь раз в году
предметы сбрасывают свой покров
и, шелестя оберткой слов,
уходит тихо в темноту.

Когда все ждут, когда все спят,
предметы скидывают свой наряд
и по зеркальному мосту
уходят тихо в немоту…

Подглядел – сжег –
фьюить – нет!!!
Двух строк…
В руках – испуганные хвосты комет.
И путь на Восток.

 




Нехотя плохо. За шторами птица
мерзко скрежещет о жесть когтями…
Кажется – шесть. Как тянет!..
И птица в оконной раме
маячит картонным глазом,
и город дрожит в тумане,
как простынями связан…

Где-то прогал с рекою
между домами…
Мутно. Опять с лихвою
хвори-тумана…

И перспектива устала,
как наш язык,
скрывший от слуха – "тальник",
а с глаз – тальник.

Но по завету, вон там – на дне,
звякнет монета – и – свет над ней!
Станешь мудрей в сто крат:
Соколом, Щукой, Волком!..

Тонок, ох, тонок стакан
с донышком-Волгой.



 

На уровне крестов и куполов
я шел по розовому насту,
внимая веренице слов,
звучащих явственно и властно.

Правей монастыря и чуть левей
источники кропили лед прогорклый,
Но этот храм казался мне древней
и чище родников в ледовой корке.

Его писал когда-то Левитан –
речную гладь в окладе рощ прибрежных.
Но его сегодня увидал,
как Старший Питер Брейгель прежде.

Фигурки сиротливые людей
и полнящиеся водой сосуды…
Она спасет их ото всех скорбей,
от тяжести, разлитой всюду.

От тяжести, стирающей рельеф
божественного междуречья,
где ожил оловянный лев,
природе и судьбе переча…

Но в этот день откос, как прежде, крут.
И в воронье блеснут зарницы чаек.
А люди – люди к родникам бредут,
крестов и куполов не замечая.



 

Смотреть на мир с седьмого этажа
позволить мог себе звонарь, иль кесарь,
или матрос, взобравшийся на рею
посудины не меньше галиона…

Усталая фонарная вода
изнемогла под розгами ночными.
Мгновение несет меня в "тогда",
придерживая щелку в "ныне".

Как зритель помнит сцены пустоту,
когда погаснет свет, я помнил
щербатый горизонт. Он предвещал
ночную экзекуцию. Клинки
сломались над моею головой.
Сейчас совсем темно. Интуитивно,
как выключатель в сумраке ночном,
я ощущаю линию заката.
Но выключить его или включить
не в силах ни матрос, ни кесарь, ни звонарь…





ПЕЧАТЬ

Она подвела меня к обрыву,
жестом сказала – там – смерть.
Естественное желание прыгнуть.
И ровно такое же – не сметь.
И вот я снова стою на мосту,
дрожу, как стрелка непомерных весов.
Надо мною щелкает бичом пастух.
Подо мною неслышно плывет весло.
И стоит только руку поднять,
как мир ускользнет из-под слабых ног
и твердый знак, как забытый "ять",
прибавит тяжести слову "рок".
И я стою на своем посту.
В полях – кузнечики и провода.
И снова щелкает бичом пастух,
и снова весло несет вода.
И вот на цыпочках уходит день,
и вот на весле светляк свечи,
и еле слышно, как воск в воде
вздыхает, посапывает, урчит.
И ловит комочки воска сом,
и тихих коней пришел табун,
и кони выстраиваются за веслом,
не помня, не ведая, наобум.
И в этой обморочной глубине
мерцают изумрудные нити ив!..

Мир замирает на миг и мне
дает рассмотреть себя, красив…

И воск и киноварь – восход и закат
вместили день, как вмещали дух
святые доски века назад.
И черные доски – полет двух рук.
Так из чего же она, печать
губ моих, спекшихся без слов?!.

По небу тянется след бича.
Руки тянутся за веслом.




Я плющу нос о толстое стекло.
Я с глазу на глаз с целым миром.
Я чувствую себя вампиром,
ведь, кажется, не рассвело.

За каплей каплю в темя мне
роняет кран на перекрестке,
кадилом праведным и грозным
покачиваясь в серой мгле.

И золотые ручейки
геенны огненной по рельсам
бегут, обратный путь отрезав,
земным законам вопреки.

Я офлажкован, я прижат
к витрине зыбкой и глубокой,
наполненной прошедшим током
желаний, призвуков и дат.

И взгляд блуждает мой
                                    у омута седого,
и я лежу
              Аленушкой на дне.
И я чего-то жду
                            еще,
колени обхватив,
                             и Слово
ждет первых
                       петухов,
оцепенев
                 во мне.


 

Все трудней и трудней быть нищим.
Подаяние – слезы сквозь смех.
Все стыдливее то, что ищем,
находить на глазах у всех.

И слеза не впадает в реки,
реки плохо вращают сталь,
и в конце концов у аптеки
снова выключили фонарь.




Звезда проклевывала ход.
Стонала, выла, задыхалась…
Ей даже как-то показались
моря, оправленные в лед.

Она хрипела в вязкой мгле,
в крови и слизи сфер разбитых.
Ей было до смерти обидно
за мир вовне.

…………………..

Я – автотроф. Зерно. Росток.
Беспомощная запятая.
Я – крошечный фрагмент спирали,
вобравший солнечный пучок.

Я – автотроф. Зерно. Росток.
Фантазия – как фотосинтез!
Зеленым клеткам что-то снится,
и свет – их бог!

Я – автотроф. Зерно. Росток
травы – цветка – куста – березы!
Я дал дышать, любить, по звездам
искать восток.

Я – автотроф. Зерно. Росток.
Я рвал асфальт, вплавлялся в лаву.
О, как волна меня качала! –
Я жил, как мог…

Я – автотроф… Зерно… Росток…
Я чувствую – иду на убыль.
Меня касались чьи-то губы,
я был им нужен как глоток…

И – темнота. Клинки комет
мерцают тускло и приятно.
И в Землю, в мареве помех,
уткнулись звезды амфитеатром.

Я – искрошился – вышел весь…
Все кончено… Нет! – На дисплее
богиня Афродита в пене
идет сквозь солнечную взвесь!


 

Моя Америка надгробий,
Гудзон заиндевелых плит.
Сегодня я – Джонатан Свифт,
свищу под нос, идя по крови.

На мутных перекрестьях рей
оскалился веселый Роджер.
А может, я сегодня Дрейк
среди кладбищенских дорожек?

Ученый попка будет рад
прокаркать мне про клад зарытый.
Мои следы, как флот разбитый,
ночь разметала вдоль оград.

Как проклятый бреду один.
Ломоть мой горек и отрезан.
Проходы между скал отвесных
закрыли легионы льдин.

Не высветит залив во мгле
маяк разбитой колокольни.
Лишь только небоскребов кровли
качаются, по пояс мне.




Он вновь приходил
и моим псевдонимом
подписывал строки покорные эти…
А я наблюдал за течением жизни,
мелением русел, крошением мела,
крушением жизни, крашением ткани
от черной до русой, от русой до белой.
И я не болел, не лелеял заветно,
не рыскал в надежде, не мялся в досаде,
и черные птицы в запутанных ветках
рыдали о вечном прогоркло-надсадно…
Рыдали и строили ветхие гнезда.
В ветвях появлялись высокие ноты,
и черные птицы хрипели сквозь слезы
о бренности жизни и смерти вольготной.
Я слышал в их гомоне лишь "гонорары".
Тогда появлялся мздоимец конкретный
с моим псевдонимом и в позе галантной
подписывал строки тепло и корректно.
А птицы все выли, хрипели и крали
мою достоверность – по крохе, по капле,
синюшную бледность манишек крахмальных
скрывая в одеждах засаленно-гадких.
Я знаю – в их гнездах – прекрасные кольца,
изящные серьги, тяжелые гривны.
А он, по-судейски, трясет колокольцем,
талдыча про долг с выраженьем наивным.
И в полночь, пробравшись в загаженный парк их,
пинками сшибает их ушлые недра.
И рушится мир, чтоб воспрянуть из праха
под хриплые песни восставшего неба.






Каждая зверюшка –
щенок, лисичка, хрюшка –
имеет незаметный
свой уголок заветный.

Чтоб, став большими, взрослыми,
свиньями, барбосами,
барбосами и лисами –
там шрамики зализывать.


 

Я долго сам себе читал
свои стихи, и мне казалось,
что немота снегов есть малость,
рождающая дикий шквал.

Лавина синего огня
укрыта мякотью бездонной,
как будто детские ладони
сомкнулись, птиц ночных кормя.

Гранит и мрамор. Свет и тень.
Беспамятство и пробужденье.
И червь, едва познавший тлен,
вползает в день, как червь сомненья…

Я долго ждал порядок слов.
Их только б вымолить, чтоб молвить,
как соль уснувших городов
вылизывают жала молний.

Но топь великая сильна,
и из-под ног уходит тропка.
И мне небрежно-неторопко
подносят терпкого вина.



На седьмое я стал скучать.
Пил на пятое, пел на третье –
словно все повернуто вспять
и к подножью ползет столетье.

Золотая стрелка весов
покачнулась, падая вправо,
одинокий шарик, без слов,
чуть замедлил слепое плаванье.

Чуть замедлил движенье уст
кучерявый Пан под оливой,
и фасольного стада хруст
стал размеренней и разливней…

Птицы плыли над камышом,
над колеблющимися полями,
ратник спешился, наполняя
онемевшей водой шелом.

Отраженье и шлем – часы,
единятся потоком пройденного.
Ратник падает ниц без сил –
рыбий мех – кольчужка юродивого…

На седьмое я стал скучать.
Камышовый кот на байдарке
стал сужать круги и сгущать
свой дуэт свирели и арфы.

Воин, Пан и кот в камышах,
арфы дверь и тоннель свирели
и назойливый камуфляж
пропитавшего все смиренья.




Какие незнакомые места
и люди с одуванчиками вместо
голов, в лазурной пелене дождя,
дождались, наконец-то, озаренья.

Наверно, было все предрешено,
в изгибе губ, течении волос,
в янтарном тускловатом ожерелье,
несущемся по впадинам ключиц
и по атласным кряжам перешейков…

Я умер на неведомой звезде.
Здесь тихий дом мой.
Я здесь один – я был одним из тех,
кто знал секрет поющей домны.

Я плавил в тигле горьковатый мед
из сот, кипящих как уста младенца.
И к лепесткам заоблачным высот
примешивался лепет сердца.

Я камни в ступе гулкой растирал.
В речной песок, в седую пыль столетий.
И каждый безымянный минерал
мне называл себя, чтоб я ему ответил.

Мне приносили лютню и свирель
и краски яркие в свинцовых тубах,
но я хотел лишь слов. Лишь этот хмель
давал мне чувствовать легко и грубо.

Лишь хмель немого мира предо мной –
заглавных букв, разрозненных созвучий,
я перемалывал в песок речной,
а их песка варил зеркальный слой,
чтоб в эхе повториться лучше.



Капля слез перед гирей горя.
Человек – это твой предел.
Только миг назад ты довольно
в отраженье свое глядел.

Плавно полнилась полка планов,
и под мятую кальку снов
секретарша-ночь выдавала
стенограммы твоих основ.

И, сверяя каждое утро
непонятный почерк ее,
ты подспудно чувствовал будто
что-то новое, но твое.

И тогда расцветали липы,
слоги складывались в слова,
и мгновение счастья липло
и растягивалось, как смола.

И в смолу входили стрекозы,
очарованные собой,
и для них прекращалось "поздно",
замыкаясь над головой.

И держа эту каплю света,
саркофаг прекрасных стрекоз,
ты смотрел на нее, как Некто,
погружающийся на "дно поз".

Так когда-то в черных просторах,
посреди тумана светил,
Он держал на своих ладонях
сгусток чувства – остаток сил.




ЗВУК
(драма)

                                Москвою кто-то бродит.
                                             А.Вознесенский

Шел мокрый снег.
Шел нехотя, с ленцой.
Садился вяло на лицо,
касался медленно асфальта
и, незаметно – растворялся.

Вверху линяло постепенно,
меняя светлый тон на темный,
как будто утверждаясь в чем-то.

Все покрывалось влажной пленкой,
все было теплым, первозданным,
как будто только нарождалось…

И в то же время скульптор некий
замешивал свой гипс для слепка!

Шел мокрый снег.
А может, гены
снимали матрицы
с мгновений?!.

Он был буквально на подходе.
Крылатый герб Аэрофлота
поведал о былом комфорте.
Продолговатая коробка,
которую он нес под мышкой,
была картонной и подмокла.
Снег лип к большому капюшону,
коробка становилась темной,
сливаясь с рукавом намокшим.

Он встал внезапно отрешенно.
У ног, из-под стальной решетки,
пар поднимался бледно-желтый.
Откуда-то дохнуло жженым,
картон запах смолой сосновой. Все разлеталось на осколки!
Вина какая-то заныла,
глаза заело, как от дыма!
Рука его одервенела,
от тела словно отделилась
и намертво вросла в коробку.
Доскою в доску, поперек ей.

Снег, вдруг сплошной – прошел.
Летучей мышью
костел
явил
великолепье стиля!
Он подошел.

Собаки – пропустили.

Студия звукозаписи в костеле.
За пультом – Жора.
Входит Сергей. В его руках коробка.
На ней надпись – JX 8Р
(программный синтезатор)

Жора: А, осиянный россиянин,
в бинтах седин не по годам,
из града гордого как сам!
Пришел!
Сергей: Принес.
Жора: Начнем?
Сергей: Покурим. Покурим, горе погорюем…

Жора: Тогда внимай – всучили барды.
Ну типа там – байдарки, брады
и прочая байда. А? Да?

"Я художник облаков,
распадающихся всуе,
я под осенью рисую
нити дальних берегов.

Очертания барокко
и готические грани
мне открылись ненароком
на сентябрьском экране.

И, пройдя сквозь воздух влажный,
не останется за кадром
долгий след от экипажа
предводителя закатов.

И зажглось окно Лауры
там, где быть звезде внезапно.
Все темнее фон лазурный.
Это – не пейзаж с натуры –
Ветер точит камни замков…

Я – художник облаков,
распадающихся всуе.
Я под осенью рисую
нити дальних берегов".

…дым …дым …дым …дым…
Звонарь устал звонить.
Звук плыл… плыл…
Отец выбивал ковер.
…пыль …пыль …пыль…
По лбу проведешь рукой –
звук отстает шершаво…
"Туполев" – паучок нитку прядет.
Липкой полоской пот…

Жора: Ключ на дренаж, протяжка "Раз!"
Начнем?

…"Туполев"… Нет – "Мессеры"…
Тень тех костров – костел
звуками истекал.
Месса средь месива…
Идолище, истукан…

Сергей: Начнем!

JX: Начнем?
Без третьего нельзя.
Как изменился цвет лица!
Как в пору отрочества книжного,
когда неотвратимой похотью
(без белой вспышки и без грохота)
кривилась линия лазурная и дыбилась
и небо жухло. И было жутко! Жутко…

…Мы создаем предметный мир.
Мы в нем теряем что-то, ищем,
вещами заполняя ниши,
как в пору гордых пирамид.

А недоступный мир созвучий
висит над нами, золотист,
и часть его – стандартный лист,
пока он мыслью не измучен.

И я создал предметный мир –
оклад для образа святого.
Чтобы в него явилось Слово
чтоб пал я ниц.

И так я сделал лист стеклом.
Он отражает потолок.
Я пробовал писать – не смог.
Скользит стило…

JX: Я не уйду, хоть оклеветан –
я стал предметом!
Ведь это я нашел симптом –
"условность тонн, простертых сверху".
Ведь это я пришел и сверг их –
твой страх, грозящий немотой!
Вот так всегда – приходит врач,
уводит боль, уносит страх.
Единственный, кто знает как!
Но этаким, как ты, халат
напоминает ад.

Жора: Сегодня нам не растревожить
мои две дюжины дорожек.
Мой автобан, мой ипподром…

Сергей: Мотор?

Жора: Мотор!!!

атолл Бикини печатью викинга
штампует нравы и страны дальние
и то не девы летят валькирии
а смерч как борода Курчатова
тесемкой тонкой подпоясана
вальсирует по томной плоскости
стараясь вскрыть коросту черную

Сергей: Я что-то чувствую в себе,
но заповедное начало
проходит мимо, величаво
в своей красе.

JX: О, это старая печать –
в себе услышать рокот бездны,
осознавая бесполезность –
не описать…
Войди в меня, переступи порог –
мир над тобой сжимается шагренью.
Прозрение есть чувство мщенья!
Вплавь пальцы в клавиши –
таков твой рок!

Войди в меня, переступи порог!

Сергей: Чтоб торговать с лотка сусальным
божком языческим по кличке Саунд?!

JX: Вплавь пальцы в клавиши –
таков твой рок!
Коснись моих программ – услышишь
свой крик до своего рожденья!
Стон матери, тебя зачавшей!

Сергей: Заткнись сейчас же!
Заткнись сейчас же!.. Чтоб ублюдок
узнал все, кнопки перепутав?!

JX: Я выделю в "ублюдке" – "люд".
И этим тайны не открою.
Я – их. От плоти и от крови.
Отказываться не пристало.
Взгляни сквозь корпус – как кристален
порядок в платах, микросхемах –
как город сверху.
Заставь его вставать в 6.30
и возвращаться в 18,
и будем вместе веселиться
до чертовых галлюцинаций!
Мы точно сядем всем на шею –
у каждого на шее плеер!
Ребенка кормит мать не слыша –
ребеночку не нужно пищи!
Вокруг головок вьется плеер –
чем не мадонна Рафаэля!
Всего-то только: рядом с мочкой
по телефончику-комочку.
Без боли, шума и без пыли.
А ты – Бикини…
Ха-ха…

Жора: Облади-облада!
На-что-слу-га?
Подменяем-образа!
На-какие-бока?
На-пятые-десятые-
нам-автора-сюда!

Сергей: Дружище, головы как нет!

Жора: Глотни озона во дворе.

ДВОР

Сергей: По-грозовому пахнут волосы,
лежат порядками магнитными,
соединив нас как два полюса.
Нас еле видно.

Фосфоресцируя, сближаемся.
Ты – заземленное распятье!
Меня прибьют к тебе из жалости,
чтоб искру Божью не растратил.

Меня привьют тебе как оспу.
Ты станешь ультра-инфразрячей.
Наверное, я – экстрасенс, по ГОСТу…

Что это значит?!

… милый, милый, хороший,
лейся через порожек,
через горные кручи,
через волосы – в уши.
Сквозь завалы, сквозь камни,
сквозь плетеное-тканое.
Пробеги огнем,
прошурши золой –
мой! мой!

Милый, милый, заветный,
отзовись дальним эхом!
Прогреми тучей грозною,
растекись цветом розовым,
прикоснись листом,
ороси лицо –
все! все!

Через горные кручи…
Через волосы в уши…
Шепот справа и слева,
словно клекот капельный…
Я – не я… А… О, Саунд!
Осанна!..

JX: Она носила его как стилет,
и ноготочки абрикосовые
нежно пощелкивали по корпусу
тихим подобием кастаньет.

Воздух сгущался, его не хватало.
Не было судорожных подобий –
грязь исчезала под "Долби!"

Все исчезало – душное, пошлое.
Кнопка утапливалась как поршень,
и появлялось нечто такое,
что не откроешь…

через горные кручи…
через волосы в уши…
шепот справ и слева,
словно клекот капельный…

Войди в меня, переступи порог!
Мир над тобой сжимается шагренью!
Прозрение есть чувство мщенья.
Вплавь пальцы в клавиши –
таков твой рок!

………………………….

Сергей: Первый шаг, мое детство.
Как был он уверен!
Как большие деревья спокойно дышали…
Как я шел им навстречу под маминым жестом,
ниспадающим сверху раскидистой шалью.

В небе первые спутники тихо скользили,
у подъезда фонарь перемешивал тени
и глаза, подчиняясь неведомой силе,
неподвижно на черное небо глядели…

Все звучало – деревья, дома – все звучало!
Ненавязчиво, бережно, зыбко, случайно.
Шины влажно касались асфальта щеками
и шуршали прибоем, шлифующим камни…

Кожуры завиток и ажурный скелет абажура,
черепицы осколок, безглазые противогазы,
ног босых отпечатки меж листьев, немного
пожухлых –
это тоже звучало все
в воздухе
горьком
и влажном.

Я, такой же типичный, как будто гремел черепицей!
Дни текли чередой, я горел над столом преферансным.
Мне на череп садились большие и гордые птицы
и взлетали опять и крылами махали прекрасно…

Я гудел под ногами в прихожей приветливо-пыльной,
но под ливнем раскрылся, чтоб встать хоть на миг рядом с Нею.
А когда Она ноги ладонями медленно мыла,
я смотрел на Нее,
ни о чем больше думать не смея…

Тают набаты дальние…
Вторить бы им, да чище!
Ждете исповедально. –
Горло как будто сдавливают
всполохи грех мальчишечьих…

Кружится птица черная
с криком гортанным.
Видится все отчетливей –
скоро разгадка тайны!

Это за перфокартами
хриплый пророк прокаркал:
Быть тебе меченым атомом
или, скорее, кварком!

Будешь в чужом офорте,
в косточке мандариновой,
будешь во всем, что вроде
память "за так" дарила вам…

JX: Ночью – в распад. Так пей с утра!
Идущий да обрящет!
Души, как счетчик Гейгера,
выведут в настоящее.